16 ноября этого года исполнилось ровно 60 лет, как вышел в свет сигнальный экземпляр одиннадцатого номера журнала «Новый мир» за 1962 год с повестью Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». По мнению известного литературного критика В. Лакшина (1933 – 1993), через два-три дня о повести говорила вся Москва, через неделю – страна, через две недели – весь мир. В библиотеках 11-й номер «Нового мира» рвали из рук…
Но мне – счастливый – рвать из рук не пришлось. 28 декабря того года я, пятиклассник Новоторъяльской школы-интерната, сразу после традиционной в этот день новогодней ёлки с долгожданным кульком сладостей ушёл пешком в Старый Торъял – на каникулы к родственникам по отцу. Назавтра (возможно, в тот же день) заспешил в местную общественную библиотеку, которую по приходу в село всегда посещал в первую очередь. Заведовала ею одноклассница моей умершей в 1960 году мамы Мария Степановна Соколова, любившая меня не только по этому факту, а и за редкую страсть к чтению. Хорошо помню: подойдя к окну, осмотревшись, нет ли ещё кого, она достала из нижнего вы-
движного ящика стола синенького цвета журнал и, открыв на нужной странице, полушёпотом сказала: «Вот, прочти это и сразу же возврати журнал мне. Никому его не показывай, не отдавай…» Так я и сделал. Мне оставалось несколько дней до одиннадцатилетия…
Жаль, нет места написать о некоторых подробностях того, что творилось в политических, литературных и иных общественных кругах страны сразу же по выходу в свет того самого номера журнала. Скажу о Шаламове. Тогда он был в хороших отношениях с Солженицыным, знал о предстоящем задолго до публикации. Потому ещё 12 ноября передал в редакцию «Нового мира» рукопись «Колымских рассказов», где о том же, что и в повести, но в более реалистичных трагических тонах. Произведения Варлама Тихоновича в «Новом мире» так и не появятся. Поэт Давид Самойлов написал, что высшую точку хрущёвизма могли бы обозначить именно рассказы Шаламова, но «до этого высший гребень волны не дошёл», что тогдашнюю власть устроило произведение «менее правдивое, с чертами конформизма… с идеей труда, очищающего и спасающего, с антиинтеллигентской тенденцией». К слову, уже тогда, к примеру, Валентин Катаев открыто возмущался: повесть фальшивая. Об этом в дневнике написал Корней Чуковский.
Когда-то я искал в современном русском литературном мире такое имя, которое могло бы служить мне примером явленного неизменного достоинства и стойкости в условиях почти нечеловеческих. По Шаламову определился довольно быстро. Поставить рядом с ним кого-то ещё из признанных поэтов и писателей не удаётся. Поодаль или поблизости, разве что…
За четырнадцать лет колымских лагерей выжить и вернуться назад оттуда, где актировали только мороз свыше 55 градусов, было возможно, наверное, лишь при вмешательстве потусторонних сил. 56-й градус Цельсия определяли по плевку, стынущему на лету, по шуму мороза, его языку, который по-якутски называется «шёпот звёзд».
* * *
Я беден, одинок и наг,
Лишен огня.
Сиреневый полярный мрак
Вокруг меня.
Я доверяю бледной тьме
Мои стихи.
У ней едва ли на уме
Мои грехи.
И бронхи рвёт мои мороз
И сводит рот.
И, точно камни, капли слёз
И мёрзлый пот.
Я говорю мои стихи,
Я их кричу.
Деревья, голы и глухи,
Страшны чуть-чуть.
И только эхо с дальних гор
Звучит в ушах,
И полной грудью мне легко
Опять дышать.
Стихи из «Синей тетради» 1949 – 1952 годов, позднее вошедшие в книгу «Колымские тетради», куда менее известны и читаемы у нас, чем знаменитые «Колымские рассказы». В отличие от шаламовской прозы, увидевшей свет в связи с перестройкой, они в 60-е и 70-е годы частью печатались, но со значительными, к негодованию автора, редакторскими правками.
* * *
Я в воде не тону
И в огне не сгораю.
Три аршина в длину
И аршин в ширину –
Мера площади рая.
Но не всем суждена
Столь просторная площадь:
Для последнего сна
Нам могил глубина
Замерялась на ощупь.
И, теснясь в темноте,
Как теснились живыми,
Здесь легли в наготе
Те, кто жил в нищете,
Потеряв даже имя.
Улеглись мертвецы,
Не рыдая, не ссорясь.
Дураки, мудрецы,
Сыновья и отцы,
Позабыв свою горесть.
Их дворец был тесней
Этой братской могилы,
Холодней и темней.
Только даже и в ней
Разогнуться нет силы.
Я написал, что никого похожего рядом с Шаламовым не вижу. Сам он, наделённый редким мужеством и убеждённостью, отождествлял себя с некоторыми историческими персонажами схожей трагической судьбы. Сын священника, он не был набожным, но как интеллектуал знал, что самые действенные примеры на Руси – в служении религиозной вере. Поэма «Аввакум в Пустозёрске», сходная со стихотворением о боярыне Морозовой, посвящена ещё более значимому персонажу из среды старообрядцев. Протопопа, с которым Шаламов отождествляет себя, ныне рассматривают как архетип русского диссидента. Как известно, описание Аввакумом своего изгнания и других страданий – это первая в России автобиография, написанная простым разговорным и, меж тем, часто поэтичным языком. Как и Шаламов, Аввакум был впервые арестован очень молодым человеком, на Крайнем Севере провёл более десяти лет и никогда не отказывался от своих убеждений. Кстати, поэма состоит из тридцати семи четверостиший; некоторые усматривают в том намёк на 1937 год. Приведу окончание этого текста…
…Здесь птичьего пенья
Никто не слыхал,
Здесь учат терпенью
И мудрости скал.
Я – узник темничный:
Четырнадцать лет
Я знал лишь брусничный
Единственный цвет.
Но то не нелепость,
Не сон бытия,
Душевная крепость
И воля моя.
Закованным шагом
Ведут далеко,
Но иго мне – благо
И бремя легко.
Серебряной пылью
Мой след занесён,
На огненных крыльях
Я в небо внесён.
Сквозь голод и холод,
Сквозь горе и страх
Я к Богу, как голубь,
Поднялся с костра.
Тебе обещаю,
Далёкая Русь,
Врагам не прощая,
Я с неба вернусь.
Пускай я осмеян
И предан костру,
Пусть прах мой развеян
На горном ветру.
Нет участи слаще,
Желанней конца,
Чем пепел, стучащий
В людские сердца.
Стихотворение «Памяти Шаламова» из моей книги «Белое и Красное», написанное в 2007 году, когда я был вынужден ходить по судам, публикую с небольшим сокращением...
* * *
Кротость духа легко одолеть,
если выдворен за беспределы,
забываешь угрозы и плеть,
и границы, и сами уделы?..
Потому среди гаснущих глаз
остаются орлиные взоры,
что такие вот были и нас
не лишают последней опоры.
Надо, вроде бы, красться ползком,
где позёмки, винтовки да стланик –
что же по небу? Да босиком.
Всё же странный ты, северный странник.
Вот бы так относиться к врагам
научиться, как ты, безупречно,
одинокий, безбрежный Варлам –
свысока ненавидеть извечно.
Что надежда приют дураков,
было, будет и верным осталось,
не случайно отчалил таков –
молча выразив взглядами жалость.
Там, где холода полюс Земли,
человеку, согласен, не место –
только совесть и здесь на мели,
расползается то же наследство.
И ничем эту пакость не взять,
ни пришествием Бога, ни дустом;
ты решил бы, что время назад
повернуло со скрипом и хрустом.
...Я, конечно, своих не предам,
пусть себе обойдётся дороже.
Как ты выжил, пречистый Варлам?!
Помоги не запачкаться тоже.
- Другие выпуски поэтической рубрики читайте в специальном разделе.






